Двенадцать часов на пирог
Освальд Фэйрвезер проснулся в четверть четвёртого пополудни, как просыпался каждый день последние четыреста лет, и первым делом, ещё не открыв глаз, потянулся к альманаху, лежавшему на тумбочке.
Двадцать третье сентября. Закат — 19:07, восход — 6:58. Он сосчитал, шевеля губами, хотя считал это уже в июле, и в августе, и позавчера: одиннадцать часов пятьдесят одна минута. Девять минут недобрали до ровного, но альманах врал каждый год, и Освальд давно решил не принимать его всерьёз.
Одна ночь в году, когда тьмы и света поровну, и в эту ночь ему можно было есть.
Первые лет двести он тратил её на что попало. На жареного гуся при дворе, куда его никто не приглашал, на устриц в Уитстабле, на сыр, от которого потом три дня болела голова. Последние тридцать лет он тратил её на яблочный пирог с корицей, который пекла для него Хэрриет Пембл из пекарни «Пембл и дочь» на Хай-стрит, и ждал этого пирога весь год. В июле он сверялся с альманахом, в августе ходил мимо сада Ходжа смотреть, как наливаются соком яблоки, а с первого сентября вычёркивал дни в календаре, висевшем на стене.
Он спустил ноги с кровати, стоявшей в подвале старой мельницы у самой реки, надел халат и поднялся наверх, чтобы ждать. До заката оставалось почти четыре часа.
Без четверти четыре в дверь постучали.
На крыльце стояла Имоджен Пембл, девица шестнадцати лет в куртке с капюшоном, и держала в руках сложенный вчетверо листок. Освальд отступил вглубь коридора, куда не доставал свет, и она, не дожидаясь приглашения, протянула листок через порог.
— От бабушки, — сообщила она.
Почерк был тот же, что и на ценниках в пекарне: крупный, с завитушками, только строчки в этот раз ехали вниз.
Освальд. У меня грипп. Тридцать восемь и семь, врач велел лежать. Пирога не будет. Простите. Х.П.
Он прочёл записку дважды, потом перевернул её, словно на обратной стороне могло обнаружиться что-то ещё. Увы, обратная сторона была чистая.
— Она в постели, — пояснила Имоджен, вытянув шею и разглядывая коридор поверх его плеча: вешалку с одним плащом, лестницу вниз и зеркало, завешенное шарфом. — Кашляет. Говорит, что ей очень жаль, а потом опять кашляет. Я сказала, что вы поймёте. — Я понимаю, — проговорил Освальд.
Он стоял с запиской в руке, а девочка стояла на крыльце. Между ними лежала золотая и тёплая полоса сентябрьского солнца шириной в дверной проём, совершенно непроходимый дверной проём.
— А вы сами не умеете? — спросила Имоджен наконец. — Печь? — Ну да. Вам четыреста лет всё-таки. — Четыреста тридцать один, — поправил он машинально. — Нет. Не доводилось. — И я не умею, — сказала она. — Только разогревать.
Они помолчали. По Хай-стрит проехал трактор с прицепом, полным яблок, и ветер донёс до крыльца их свежий кислый запах.
— Пекарня открыта? — спросил Освальд. — Закрыта, но у меня ключ. — Духовка? — Газовая. Я умею включать.
Он посмотрел на солнце, которое опустилось к крышам, но ещё не думало садиться, потом ещё раз на записку.
— В таком случае, — произнёс он, — мне нужно, чтобы вы пригласили меня в пекарню. Если вас не затруднит, вслух. Это обязательно.
Имоджен подняла брови.
— Прям без приколов обязательно? — Пря... правда. — Мистер Фэйрвезер, — проговорила она, выставив вперёд одну ногу, будто Лир в поле, — не желаете ли войти в пекарню «Пембл и дочь»? — И добавила уже обычным голосом: — Только в семь, а то вы сгорите к чёртовой бабушке.
***
Пекарня пахла остывающими противнями, дрожжами, сахарной пудрой и чуть-чуть уксусом, которым протирали прилавок. Имоджен зажгла свет, и Освальд, переступив порог ровно в тот момент, когда за спиной у него погасла последняя красная полоса над крышами, остановился посреди кухни, огляделся и понял, что ни разу за тридцать лет не заходил дальше прилавка.
Кухня была тесная, с большим железным столом посередине, с духовкой, похожей на паровозную топку, с полками, где стояли банки без подписей, и с гвоздём, на котором висела продырявленная с одного края тетрадь в клеёнчатой обложке.
— Рецепты, — сказала Имоджен, снимая тетрадь. — Бабушка при мне их никогда не открывала. Говорит, руки сами помнят.
Освальд раскрыл тетрадь. Первые страницы были исписаны почерком, который он не знал, — ровным, мелким, чернилами, а не пастой, и в самом начале стояло: «1958. Хлеб на каждый день». Дальше почерк менялся, чернила уступали синей шариковой ручке, и на сорок первой странице, под заголовком «Яблочный, О.Ф., 23 сент.», значилось:
Тесто — как всегда. Яблоки — сколько войдёт. Брамли, с Ходжева сада, не магазинные. Большие, зелёные, чтобы кислило от одного взгляда. Корица — на глаз. Сахар — меньше, чем хочется. Печь — пока не будет готов.
Ниже, другой ручкой, было приписано: «О.Ф. любит потемнее», а ещё ниже, совсем свежая: «Не пересушить!!!»
Освальд перечитал страницу трижды.
— «Как всегда», — произнёс он. — Ну да, — отозвалась Имоджен, доставая из-под стола мешок муки. — Как всегда. — А как всегда? — Откуда ж я знаю? Я только ем. — Она поставила мешок на стол, и над ним поднялось белое облако. — Тут где-то должно быть тесто отдельно. В самом начале, там же, где хлеб.
Тесто нашлось на четвёртой странице, чернилами 1958 года, и там было хотя бы написано, сколько чего. Если считать, что «фунт муки» и «полфунта масла, холодного» можно назвать точным указанием, а «воды — по надобности» вообще кто-нибудь когда-нибудь понимал.
— Масло холодное, — прочёл Освальд. — Насколько холодное? — Типа из холодильника. — У меня руки холоднее холодильника, — заметил он. — Это преимущество?
Имоджен посмотрела на его длинные белые руки с ровными ногтями и хмыкнула.
— Вообще да, — согласилась она. — Бабушка вечно жалуется, что у неё горячие. Значит, тесто на вас.
***
Первое тесто он месил так, словно оно было ему должно.
Имоджен, сидевшая на табурете с тетрадью на коленях и телефоном в руке, наблюдала за этим минут пять, а потом сказала, что, кажется, так нельзя. Потом она нашла в телефоне видео, где женщина с очень чистой кухней объясняла, что масло нужно втирать в муку пальцами.
— Легко! — порхала по кухне женщина, — как будто вы гладите кошку! И быстро, пока масло не согрелось.
Освадьд хмыкнул.
— У меня оно не согреется, — сказал он, глядя на серую, плотную, блестящую массу, которая лежала перед ним на столе и ничем не напоминала ни кошку, ни тесто. — Зато вы его убили, — заметила Имоджен.
Он посмотрел на массу.
— Это можно как-нибудь спасти? — Женщина говорит, что нет. Женщина говорит, что тогда будет как подошва. — Имоджен отложила телефон. — Начинайте заново, не стесняйтесь. Муки у нас мешок.
Второе тесто он делал так, как велела женщина с чистой кухней, то есть пальцами и легко, и стараясь думать о кошке. Имоджен, стоя у него над плечом, отвешивала муку на старых весах с гирьками, потому что у тетради не было мнения о граммах, а у Освальда — о килограммах.
— Сколько это? Это фунт? — спросил он. — Четыреста пятьдесят четыре. — Чего? — Граммов. — В моё время были фунты, — сообщил он, выпрямляясь над миской. — И то не сразу. До этого мерили мешками. — А в ваше время была корица? — Была. По цене серебра. Её держали под замком.
Имоджен насыпала муки в миску, поставила на весы гирьку и посмотрела на него сбоку, прищурившись. Потом она потёрла нос запястьем, чтобы не испачкать мукой, и наконец выпалила:
— А зеркала? — Что зеркала? — Вы в них есть? — Есть, — ответил Освальд, втирая масло. — Просто плохо получаюсь. — А чеснок? — В яблочном пироге чеснока не нужно, так что вопрос праздный. — А гроб?
Освальд поднял на неё глаза.
— У меня обычная кровать. Но в подвале, потому что там тихо и не бывает солнца, и это, если хотите знать, единственное отличие от вашей комнаты, не считая порядка. — Он поднял руки, с которых сыпались мучные крошки, и придирчиво оглядел содержимое миски. — Так?
Имоджен заглянула в миску. Масло разошлось в муке мелкими жёлтыми хлопьями, и вся масса стала похожа на мокрый песок, ровно как на видео.
— Так, — признала она. — Воды теперь. По надобности. — Что такое «по надобности»? — Понятия не имею. Лейте, пока не станет как надо.
Он лил, она мешала, потом мешал он, а она лила, и в конце концов на столе оказался комок, который можно было назвать тестом, если не приглядываться. Освальд завернул его в плёнку и убрал в холодильник, как велела тетрадь. Часы над дверью показывали двадцать минут девятого.
— Яблоки! — сказала Имоджен.
***
Яблоки, как явствовало из тетради, были не любые, а брамли, из сада мистера Ходжа, и не магазинные. Освальд, взявший у Имоджен самую большую корзину, какую удалось найти, отправился за ними на другой конец Кингс-Рэдли, где за церковью начинался сад. Имоджен осталась дома — чистить противень и звонить бабушке.
Сад мистера Ходжа стоял в темноте, полный яблок до верха. Они лежали и под деревьями, и на дорожке, и в канаве, и пахли так, что у Освальда, чьё обоняние было в двадцать раз острее человеческого, слегка закружилась голова. Он собирал яблоки с нижних веток, а потом с земли, ощупывая каждое в темноте и откладывая те, что помельче, поскольку тетрадь велела большие, зелёные и чтобы кислило от одного взгляда.
— Кто здесь? — раздался из темноты голос мистера Ходжа, и сам мистер Ходж, семидесяти шести лет, в ватнике, с фонарём и лабрадором, появился из-за дерева и посветил ему в лицо. — Мистер Фэйрвезер? С корзиной? Тридцать лет Хэрриет сама за ними приходит, ещё до обеда, а тут вы, и в темноте. Я ведь по вашей лампе на мельнице часы проверяю: зажглась — значит, семь. — Добрый вечер, Бартоломью. Хэрриет слегла. Я заплачу. — Она ещё в августе заплатила, вперёд. — Мистер Ходж посветил в корзину. — Слышал про грипп, весь посёлок слышал. Сами, значит, будете? — С помощницей. — С Имоджен? — Мистер Ходж присвистнул, и лабрадор, приняв это на свой счёт, сел. — Ну, тогда удачи. Она в прошлом году на школьную ярмарку бисквит принесла, так им дверь подпирали. Вы яблоки-то крупнее берите, вон те, у забора. И кожуру не срезайте толсто, там всё самое кислое.
Освальд поблагодарил и взял те, что у забора. На обратном пути корзина оттягивала руку, ветер с реки нёс дым чьего-то костра, в окнах горел свет. В одном из них, как раз над пекарней, за занавеской, двигалась тень с чайником.
Имоджен встретила его с телефоном, зажатым между ухом и плечом.
— Она хочет с вами поговорить, — сообщила девочка и протянула телефон.
Голос Хэрриет Пембл в трубке звучал так, словно её пропустили через тёрку.
— Освальд. — Хэрриет, доброй ночи. Как вы? — Плохо. Не ваше дело. Что с тестом?
Он рассказал про тесто. Она выслушала, покашляла и сообщила, что первое он погубил, конечно, потому что у мужчин нет терпения, а второе, судя по описанию, сойдёт, если не забыть дать ему отдохнуть.
— И яблоки режьте дольками, не кубиками, кубики — для магазина, и что корицу... — На глаз, — подсказал он. — На глаз, — подтвердила она. — Ваш глаз. Не её. Она сыплет, как в кофе. — Хэрриет, я никогда не сыпал корицу. — Тогда сыпьте, пока не начнёт пахнуть правильно, и ещё чуть-чуть.
Она закашлялась так, что ему пришлось отвести трубку от уха.
— И не пересушите. В прошлом году я пересушила, вы ничего не сказали, но я видела, как вы ели. — Я ел с благодарностью, — скромно заметил Освальд. — Вы ели слишком медленно, — сказала Хэрриет. — Дайте девочке трубку.
***
Яблоки они резали вдвоём. Имоджен быстро и криво, Освальд медленно и ровно, дольками, как было велено. Дольки ложились на противень, застеленный раскатанным тестом, кругами, одна на другую. Тетрадь лежала рядом, раскрытая на сорок первой странице, и Освальд время от времени сверялся с ней, хотя сверяться там было не с чем.
— Сахар меньше, чем хочется, — прочёл он. — Мне хочется много. — Значит, мало.
Корицу он сыпал сам. Он держал банку над яблоками и тряс её, и в первый раз ничего не произошло, а во второй крышка, которую Имоджен, как выяснилось, не завинтила, слетела, и половина банки высыпалась на пирог одной коричневой горой.
Они посмотрели на горку. Горка пахла так, что Освальд, у которого, как уже было сказано, обоняние было в двадцать раз острее человеческого, сел на табурет и высунул язык.
— Это на глаз? — осведомилась, краснея, Имоджен. — Это у Одиссея надо спросить, — ответил он, помолчав. — Такой глаз если только у циклопа. Убирайте, юная леди. Ложкой. Осторожно.
Убирали в итоге вдвоём. Потом досыпали заново щепотками, нюхая пирог после каждой. На четвёртой щепотке Освальд поднял руку, поскольку запах стал именно таким, каким пах пирог в бумажном пакете, который Хэрриет каждый год оставляла ему на ступеньке мельницы после заката. Сверху добавили ещё чуть-чуть, как она велела.
Верхний слой теста Имоджен раскатала сама, и он вышел толще с одного края и тоньше с другого. Освальд, глядя, как она натягивает его на яблоки и защипывает край пальцами, подумал, что мистер Ходж, вероятно, был прав насчёт бисквита. Она проткнула крышку вилкой, чтобы выходил пар, — это было на видео, — и посмотрела на результат.
— Типа ставим? — Ставим. Типа.
Духовка ухнула, приняв противень, и Имоджен захлопнула дверцу. Они остались стоять перед ней, глядя в мутное окошко, за которым ничего не было видно, кроме отражения их собственных лиц, вернее, одного.
Было десять минут двенадцатого. До рассвета оставалось семь часов с лишним, и это было много. Освальд, поймав себя на том, что считает, перестал.
— А что бывает, если не успеть? — спросила Имоджен, садясь на пол спиной к столу. — До рассвета? — Ну да. Если откусить, а тут солнце. — Не знаю. — Он опустился на табурет. — Не проверял. В восемнадцатом году один раз чуть не вышло, с сыром, но я успел. — В восемнадцатом — это в каком восемнадцатом? — В тысяча семьсот. — Он посмотрел на неё сверху вниз.— В обычном восемнадцатом мне уже было не до сыра.
Имоджен помолчала, обдумывая это.
— А почему именно пирог? — спросила она наконец. — Вы могли бы заказать что угодно. Ужин в ресторане. Бабушка говорит, вы богатый. — Я пробовал что угодно. Триста лет пробовал. — Он смотрел на дверцу духовки. — Хэрриет в первый год поставила мне пирог на ступеньку, потому что я заплатил за хлеб и забыл его забрать. Просто чтобы не пропадал. Я съел его ночью, стоя, и потом весь год думал о том, как это было. На следующий год попросил ещё один. С тех пор не пробовал ничего другого, потому что незачем.
Из духовки потянуло сначала тестом, потом яблоками, потом корицей, и Имоджен потянула носом.
— Так пахнет двадцать третьего у нас во всём доме, — сообщила она. — Я до сегодняшнего дня не знала, как вы выглядите, и представляла пирог в воздухе.
***
Пирог достали в двадцать минут первого. Корка вышла темнее, чем хотелось бы, с одного края и почти бледной с другого. В проколах от вилки пузырился сок.
— Остывать, — сказала она, прочитав в телефоне. — Двадцать минут, а то развалится.
Они ждали двадцать минут. Освальд провёл их, не сводя глаз с пирога, а Имоджен, зевнув при виде этой пасторальной картины, ушла заваривать чай.
Первый кусок она отрезала сама, и он развалился, как и было обещано, потому что двадцать минут — это в телефоне, а не в жизни. Второй кусок добрался до тарелки целым. Освальд взял его руками, поднёс к лицу, и Имоджен, стоявшая напротив, увидела, как он закрыл глаза, как дрогнули у него ноздри, как он откусил — не с края, где корка была тёмной, а с середины, где было больше всего яблок. Медленно, очень медленно, он начал жевать.
Она ждала.
Освальд проглотил, открыл глаза, посмотрел на кусок в руке, повернул его, откусил снова, теперь с тёмного края, и снова закрыл глаза, и на этот раз жевал ещё дольше. По подбородку у него потёк сок, и он вытер его тыльной стороной ладони, не открывая глаз.
— Ну? — не выдержала Имоджен. — Тише.
Он доел кусок. Собрал с тарелки крошки, прижимая их пальцем, и слизнул. Потом посмотрел на противень, где оставалось ещё одиннадцать двенадцатых, и Имоджен, не дожидаясь, отрезала второй.
— Так что? — повторила она. — Как? — Пересушили, — сообщил Освальд с набитым ртом. — С тёмного края. Корицы чуть больше, чем надо, и сахара тоже, потому что кому-то хотелось. Тесто снизу не пропеклось. — Он откусил ещё. — Это лучший пирог, который я ел. — Вы это бабушкин каждый год говорите. — Каждый год это правда.
Он ел до половины третьего, медленно, кусок за куском, и на седьмом Имоджен отрезала кусок себе. Они ели вдвоём, сидя на полу у остывающей духовки, а тетрадь в клеёнчатой обложке лежала между ними. Когда Освальд доел седьмой, он взял тетрадь, нашёл сорок первую страницу и той же ручкой, которой было написано «Не пересушить!!!», приписал внизу: «2026. О.Ф. и И.П. Корица — четыре щепотки и ещё чуть-чуть. Первое тесто не считается».
***
В пять утра он завернул два оставшихся куска в пергамент, положил их в корзину из-под яблок, и они с Имоджен вышли на Хай-стрит, где было темно, холодно и пахло костром, догоравшим за церковью.
Окно над пекарней светилось. Хэрриет Пембл, в халате, с шалью на плечах и с лицом цвета остывшей золы, стояла у окна и смотрела вниз. Освальд, остановившись под окном, поднял корзину.
— На ступеньку, — сказал он. — Как обычно, только наоборот. — Освальд Фэйрвезер, — проговорила Хэрриет из окна хриплым, страшным голосом, — если вы поставите пирог на ступеньку, его съест лиса. Имоджен, отнеси наверх. И не вздумай слопать сама.
Имоджен взяла корзину и ушла в дом. Хэрриет осталась у окна. Она смотрела на него сверху, кутаясь в шаль, и он смотрел на неё снизу, стоя посреди пустой улицы, и оба они молчали, пока наверху не хлопнула дверь и в комнате за спиной у Хэрриет не появилась Имоджен с тарелкой.
Хэрриет отломила кусок, не отходя от окна. Прожевала. Отломила ещё.
— Пересушили, — сказала она наконец. — С края. — Я знаю. — Корицы много. — Я знаю! — На следующий год, — сообщила Хэрриет, дожёвывая, — печёте сами. Я на пенсию. Имоджен вас проконтролирует, тесто она убила только одно, а вы почти два. — Откуда вы... — начал Освальд и осёкся, потому что Имоджен за её спиной мотала головой и водила тарелкой из стороны в сторону. — Спокойной ночи, Освальд, — проговорила Хэрриет и закрыла окно.
Он постоял ещё немного. На востоке, над крышами, небо из чёрного делалось тёмно-серым, и с реки потянуло туманом. Он повернулся и пошёл к мельнице. До рассвета оставалось час сорок, а идти было всего десять минут. В кармане халата, под сюртуком, лежал завёрнутый в пергамент восьмой кусок, и времени как раз хватало на то, чтобы дойти до реки, где тридцать лет назад он съел первый, и не спеша управиться с этим.
***
Хель, знакомая людям близким и любимым как Ольга Давыдова, — писательница, историк и ведьма с хорошей источниковой базой.
🌙 Другие истории: Telegram · ВКонтакте 🪙 Поддержать звонкой монетой и оставить огонёк в окне